Продавцы и продавщицы были из местных, вышколенные настолько, насколько вообще можно вышколить восточного человека, гораздо хуже поддающегося дрессировке, чем западный. По крайней мере они не отвлекались от своих обязанностей и выполняли их с улыбкой.
Пестрота стала утомлять глаза. Не только платья на манекенах и наряды на вешалках кричали яркими красками, но и сами посетительницы являлись сюда одетыми как можно лучше. Рублев поднялся на верхний этаж, половину которого занимал отдел мужской одежды. И вдруг, неожиданно для себя, столкнулся лицом к лицу с Аллой.
Она была в обществе мужчины с холеным лицом и полными капризными губами и быстро изобразила рукой недвусмысленный знак: сделай вид, что мы незнакомы. Могла бы и не стараться – Рублев знал о здешней привычке смотреть на женщину, как на свою собственность, даже если она не жена, а любовница.
С невозмутимым видом он прошел мимо. В одном из многочисленных зеркал заметил, как Алла обернулась. Словно хотела ему что-то сказать и ждала первой возможности.
Направившись по соседнему проходу в обратную сторону, Рублев увидел, что спутник Аллы внимательно изучает мужские костюмы на вешалках. Наконец, он выбрал один и направился за занавеску. Сейчас переоденется и выйдет, чтобы женский глаз оценил все тонкости. Значит есть пара минут.
Алла сделала несколько шагов в сторону “родственника” и притворилась, что продолжает осматривать вещи.
– Только тихо. А то он мне все печенки потом выест. Насчет тебя интересовались.
– Черт возьми. Все-таки прицепились по моей милости. Один, двое? Как выглядели? Пробовали надавить?
– Один. Разговаривали мы через дверь, я при всем желании не могла открыть, – едва слышно шептала Космачева, периодически оглядываясь в сторону примерочной. – Видела в “глазок”. Шея странная, кажется, нафаршировали так, что лопнет.
– Ясно, Ильяс.
– Сказала, как ты просил. Да, родственник, но я его не знаю и знать не хочу.
– Удовлетворился?
– Не знаю, пока больше никого не присылали… Все, сейчас мой кадр вылезет. Из дому одну не выпускает, даже телефон обрубил. Жену так не держат на привязи, как он меня.
– Ревнует, значит любит.
– В субботу мы с ним будем на мероприятии в “Каравансарае”, в узком кругу. Если сможешь, подскочи, найдем возможность перекинуться хоть словом.
Комбат направился дальше по проходу и услышал за спиной теперь уже полнозвучный, мелодичный голос:
– Очень даже неплохо. Ну-ка, ну-ка… Да, точно на тебя, как по заказу сшито.
Ничего удивительного, что Шаин почесался навести справки, “мюэллим” не из тех, кто верит безоглядно. Гораздо больше Рублева тяготил круг одних и тех же лиц, из которого он пока не находил выхода. Время от времени круг расширялся, как недавно, во время поездки Шаина к возможному посреднику. Но все равно Комбат чувствовал себя пловцом, который далеко отошел от берега, но движется по мелководью, где вода не поднимается выше колена.
Вот сейчас, например. Какого черта он сюда приперся? Ну выходил из магазина араб, что из того? Про самого араба все вилами на воде писано, а бежать в каждое заведение, куда ему случилось наведаться, совсем уже глупо.
Не получается пока, не складывается. В старину бы, наверное, помолились в храме. Но вера в Бога должна с молоком впитываться, иначе она будет чем угодно, только не верой. А у него внутри все задубело: прокалено огнем и подморожено стужей.
Чтобы настроиться на боевой лад, Комбат еще раз отправился на место гибели друга. Наверное, впервые с момента прибытия он что-то предпринимал без особой нужды, без расчета получить информацию. Даже общаясь с Вороной, Рублев никогда не забывал, что этот парень прожил в городе всю жизнь, каждое его слово помогает быстрее освоиться в чужом мире.
Только теперь Комбат отрешился от мыслей о полезном и бесполезном, от привычной настороженной внимательности. Шел, не торопясь, в тишине, припоминая разные случаи, в которых Коля принимал участие.
Вспомнил август девяносто первого в Москве, когда они с крыши рассматривали в бинокль Белый дом и собравшуюся рядом толпу. Ощущение позора от зрелища танков, лязга гусениц на улицам Москвы. Свои будут стрелять по своим?
Рация молчала.
– Ты понимаешь, что в любую минуту может поступить приказ? – не в первый уже раз спросил Красильников. – У тебя в голове укладывается?
– Представь себе цепочку, – ответил тогда Комбат. – Большой начальник, начальник поменьше, наш с тобой командир. У кого-то хватит сил сказать себе: все. Маневры и передислокации еще можно устраивать, но кровопускание – никогда. Опозорим всю армию. От Калининграда до Курил.
– Хорошо, если хватит. А если нет – никому не захочется быть крайним?
– А мы с тобой для чего? На, погляди. Видишь того мужичка с трехцветным флагом?
– Что за знамя? Ты можешь себе представить, как кто-нибудь из нас такое выносит из боя на груди?
– Непривычно, конечно. Знамя вообще менять плохо… Но я не об этом. Видишь мужичка? Ведь он не побежит, если мы сейчас двинем. Наш мужичок, да еще в запале.
– Да, этот уж точно не интеллигент.
– Не побежит. Положить его на месте – во имя чего? Может, он и не прав, хрен его знает. Но те, кто затеял игрушки с танками – уж точно перемудрили.
Комбат отчетливо помнил все подробности: закат, гул, доносящийся от Белого дома, серьезное Колино лицо. Неисправимый шутник, Красильников даже под пулями умудрялся выдать короткий анекдот или весело поддеть кого-то из ребят. В тот августовский день, когда риск погибнуть или получить ранение был минимальным, улыбка ни разу не появилась на Колином лице…
Был еще один день – тогда их сбросили в Фергану. Сбросили срочно, даже не успев объяснить, кто там кого режет и под каким предлогом. Вырывая жертвы у обкуренных юнцов, Коля первое время действовал прикладом – было строго-настрого приказано не открывать огонь. Но под действием анаши этот сброд боли не чувствовал. Собьешь его наземь, а через пару минут видишь – бегает, как заведенный, на другом конце улицы.
Коля тогда раздобыл милицейскую дубинку. Потом рассказал, что вырвал у одного из местных ментов, которые частью попрятались, частью открыто перешли на сторону толпы. Дубинкой он молотил четко. И с арматурным прутом на него кидались, и с ножом. Удар почти без замаха, как мухобойкой и привет семье – никакая доза тут уже не поможет, товарищ очухается не скоро.
Многим бы руки-ноги переломали, если б стояла такая задача. Только она была совсем другой – спасти как можно больше. Двуногие существа, раззадоренные беспомощностью жертв, когда-то учились в советской школе, ходили на субботники и поступали в комсомол. А теперь пятеро из них гонялись за голой, истерзанной женщиной – та бежала стремительно, подгоняемая смертным страхом. Еще несколько радостно пинали ногами лежачего, пытающегося прикрыть ладонями голову.
Вот тогда Рублев в первый раз увидел у Коли плотно сжатые губы и холодок в глазах. Человек, даже прошедший Афган, мог бы сломаться от зрелища садистской жестокости. Если б не ожесточился сам, не стиснул зубы в гневе, когда лупишь в полную силу, удовлетворенно ощущая, что ломаешь ключицы, ребра, челюсти.
На обратном пути в огромном брюхе “транспортника” Коля прижимал к себе двух детей с раскосыми глазами – мальчика и девочку, на глазах у которых мать изнасиловали, а потом забили палками. Внутри самолета, не предназначенного для перевозки пассажиров, было холодно, дети дрожали. Коля сидел на ящике, совсем не в героической позе, но чем-то напомнил Комбату статую советского солдата с ребенком на руках в Берлине.
И вот Коли Красильникова больше нет. Конечно, нельзя утверждать твердо, пока своими глазами не увидел трупа или не получил экспертных данных. Но пустоты внутри прибавилось, и это плохой признак. Ощущение, которое никогда не обманывало.
Сумерки, бурьян, уцелевший в оврагах, где не так печет солнце. Запах пропитанных шпал и нагретых рельсов – запах цивилизации, который не даст сбиться с пути, выведет к месту. Вон и очертания вагона без колес. Теперь уже недалеко.